Home

Advertisement

Customize

blue_envel

Recent Entries · Archive · Friends · User Info

* * *
Для старых друзей: журнал теперь под замком.
Для новых: стучаться можно здесь.
Самая первая запись общедоступна.
* * *
Леопольд Ауэр был уже профессором, солистом Его Величества, знаменитым музыкантом, когда его девятилетняя дочь задала ему простейший вопрос: папа, что ты больше любишь, мажор или минор?
Она сидела за роялем, вечером, в гостиной, ей никак не удавался длинный скачок левой рукой в басу. Он подошел к ней и велел отдохнуть. Рояль замолчал, Маша положила голову на тоненькие голые руки с морщинками на локтях и вот тогда-то и спросила, видимо, чтобы отвлечься от трудной задачи, – папа, а что ты больше любишь? Этот неожиданный и гениальный вопрос так ему понравился, что он с тех пор и сам начал задавать его знакомым, и не было случая, чтобы человек, хоть сколько-нибудь заметный в музыке, ответил, что предпочитает мажор. Так же как и он сам. "Минор", – не сразу ответил он, на первый раз прислушавшись к себе. "Пожалуй, минор". "И я", – удовлетворенно сказала Маша, выпрямилась, как будто это единомыслие придало ей сил, и, закусив губу, как делают все старательные девочки, начала снова и снова повторять скачок в басу. Кстати, сонатина Клементи – неизбежная, как детские болезни! – была в мажоре.
Так же как чуткому уху более приятен минор, так же, как кажутся более возвышенными любовные истории с несчастливым концом, так же, как закат умиляет больше восхода и ночью человек тоньше, чем утром – так же придает жизни другой вкус такая обыкновенная вещь, как дождливая погода. И так же, как Ауэр любил минор, так же и дождь в неродном Петербурге имел для него очарование, недоступное ворчливым аборигенам. Впрочем, вполне может быть, что это было просто совпадение. Дело в том, что все главные события в жизни Ауэра были привязаны (кем бы это?) к пасмурной погоде. Мелкий осенний дождь шел в обычно цветущем городе Ганновере, когда юный скрипач, сын деревенского маляра, приехал просить аудиенцию у знаменитого Иозефа Иоахима – приехал, чтобы стать его любимым учеником. Через шесть лет, в Лондоне, не менее знаменитый русский пианист Рубинштейн услышал Ауэра в квартете и тут же, с ходу, предложил мало кому известному двадцатичетырехлетнему молодому человеку – не играть с ним в ансамбле, не давать уроки его детям, а возглавить скрипичный класс в недавно открывшейся Петербургской консерватории, первой консерватории в огромной стране. И тогда за обедом, в гостинице на Пикадилли-сквер, куда Рубинштейн пригласил ничего не подозревающего и самим приглашением отобедать польщенного скрипача, чтобы сделать это предложение (показавшееся столь же неожиданным, сколь и нелепым: это сейчас "Петербургская консерватория" звучит так же торжественно, как "Кембриджский университет", а в те времена слово Россия ассоциировалось разве что с медведями) – и тогда, в Лондоне, стекла в просветах тяжелых штор были в каплях дождя, и стойка при входе набита пахнущими сырой тканью мокрыми зонтиками. Наконец, в Петербурге, еще пять лет спустя, шел все тот же знакомый дождь, под который коляска Ауэра подъехала к подъезду со швейцаром; он взбежал по лестнице наверх, стаскивая на ходу не хотевшие от влажности слезать перчатки, а там сдержанная девушка уже ждала его, уже высматривала среди гостей. "Я хотел попросить Вас объяснить мне, что значит по-русски "уступать", я не совсем чувствую это слово", – сказал он ей безо всякой задней мысли, среди разговора, как уже привык это делать в случае затруднений с полным неожиданностей языком. Она как-то странно посмотрела на него и вышла, чтобы через минуту вернуться с книгой, заложенной на странице с длинной вереницей стихов. Две строчки из этой вереницы были аккуратно, тоненьким карандашиком, подчеркнуты. "Из наслаждений жизни одной любви музыка уступает", – прочел он, поднял глаза и уж больше не забыл ни этих стихов, ни этого лица, ни этой минуты.
И разве мог бы он не полюбить этот город, в котором дождь – как член семьи? Это с одной стороны, – говорил насмешливый внутренний голос, ловя Ауэра на таком лирическом обобщении, – а если бы не пять тысяч жалованья в год, где бы ты был, ты, старый карьерист? Слишком уж суров ты, голос. Тысячи тысячами, а карьеру делать почти и не пришлось. Она вся была сделана в один день, тогда, на Пикадилли-сквер. Рубинштейн от лица Императорского Музыкального Общества предложил Ауэру контракт на три года. Ставя свою скромную, без росчерков, подпись - пока еще не под самим контрактом, только под предварительным согласием - Ауэр про себя тогда подумал, что больше он и не выдержит, но напротив сидел и смотрел, как он водит пером, влюбившийся в него за это согласие Рубинштейн, и уже дымилась откупоренная бутылка шампанского, а Ауэр, несмотря на молодость, обладал хорошим чутьем на людей. Рубинштейн был гениален и страстен. Как ураган, налетал он на рояль, последний из великих романтических пианистов, а гордая посадка его знаменитой львиной головы уже вошла в поговорку. У такого человека, как он, от любви до ненависти должен быть не то что шаг, а дюйм, то есть расстояние, равное половине мизинца. Ауэр постарался, чтобы ни тени скепсиса не промелькнуло на лице. И правильно сделал.
Потому что он ошибался.
Если бы он мог тогда, на Пикадилли сквер, увидеть сквозь дождливую пелену себя теперешнего! Хотя бы, например, вот это бодрое апрельское утро. Под сумасшедшее воробьиное чириканье, как под аплодисменты на сцену, щурясь на добросовестно сияющие пять куполов Никольского собора, выйдет он из парадного подъезда в нарядном, хоть и несколько взъерошенном от весны петербургском переулке; молодцеватый дворник, с бляхой на груди, горящей на солнце, как орден, с достоинством поклонится ему и вернется к своему занятию: гнать метлой с тротуара глупую, счастливую, широко улыбающуюся лужу, а Ауэр молодо впрыгнет в качнувшуюся коляску и поедет по многочисленным и приятным ему делам – профессор первой степени, солист Его Императорского Величества, статский советник и потомственный дворянин, кавалер ордена Святой Анны, концертмейстер самого блестящего в Европе театра, дирижер, квартетист, эксперт по инструментам и прочая, и прочая, и прочая. Друг Чайковского, который посвятил ему немало музыки, и любимый гость умнейшей, очаровательнейшей женщины – Великой Княгини Елены Павловны, светский сердцеед, хозяин радушного дома и отец четырех хорошеньких дочерей. Двадцать семь лет прошло с тех пор, как, никем не встречаемый, сошел он со скрипкой на перрон Варшавского вокзала, чтобы уже на следующий день с европейской пунктуальностью явиться по месту своей новой службы. Он нашел в России свою вторую родину, свою судьбу, свое призвание и свою славу. Полным сил и честолюбия, подходил он теперь к своему сорокапятилетию – возрасту акме, когда, по воззрениям древних греков, человек приближается к своим главным свершениям.
* * *

Advertisement

Customize